Джузеппе Тароцци. «Верди»
19. Странная интерлюдия
Реквием имеет необыкновенно шумный успех. Церковь Сан-Марко не может вместить и части желающих. Люди приезжают со всех концов Италии. Нужно повторить Реквием в «Ла Скала». Коммуна развешивает в городе объявление, в котором говорится: «Половина кассового сбора предназначена муниципалитету для чествования Мандзони, автор будет дирижировать этим исполнением». Таким образом, спустя многие-многие годы Верди снова управляет оркестром «Ла Скала». Это происходит вечером 25 мая 1874 года. Театр переполнен невероятно. Когда умолкает последний аккорд, после минуты взволнованного молчания взрывается ураган аплодисментов, который, кажется, не утихнет никогда. Верди благодарит, кланяется два или три раза и уходит. Он дирижировал, чтобы почтить память Мандзони. Не ради аплодисментов публики. 26 и 27 мая месса Реквием повторяется под управлением Франко Фаччо, которого считают надеждой итальянской музыки.
В июне, а он стоит жаркий и удушливый, Верди уезжает в Париж. Там в «Комической опере» с теми же солистами, что пели в Милане, но с французским хором и оркестром под управлением Верди Реквием повторяется семь раз. И здесь тот же шумный успех. Критика более благосклонна, чем в Италии. На каждом исполнении Верди и солисты выходят на десятки и десятки вызовов. В одном из писем маэстро признается: «Я не люблю публику, даже когда она аплодирует мне». Сразу же после «премьеры» Стреппони телеграфирует Маффеи: «Messe succes complet, ovations, public unanime dans les eloges, execution tres belle» («Месса имела полный успех, овации, публика единодушна в похвалах, исполнение очень хорошее» - франц.). И Верди подтверждает, но с меньшим восторгом: «Похоже, это действительно успех. Во всяком случае, внешне выглядит так. Если нет, напишу». Это не успех, это настоящий триумф. Парижан, которые хотели бы послушать Реквием и не смогли попасть на его исполнение, так много, что Дю Локль и Эскюдье уговаривают маэстро вернуться в будущем году и провести новый цикл концертов.
Отношения с Джузеппиной, пока они живут в Париже, не всегда ровные. Это верно, она добра и терпелива, верно, что, когда может, делает вид, будто ничего не происходит. Все верно, все правильпо. Но всему есть предел, даже для Стреппони. А Верди слишком увлечен Штольц, часто бывает у нее, неумеренно восхищается ею. Во всяком случае, так кажется Джузеппине, и нельзя сказать, что она ошибается. Верди встречается с певицей, даже когда в этом нет никакой практической необходимости (репетиции, разучивание партий за фортепиано и т. д.). И тут во второй раз, по крайней мере, насколько нам известно (имеются письма, которые до сих пор не опубликованы и почему-то все еще хранятся в тайне), Стреппони теряет терпение и пишет очень резкие строки, продиктованные горечью, решительно обвиняя своего мужа. А он? Мы не знаем, что ответил Верди. Но, учитывая предыдущее, можно догадаться, что снова были сказаны «слова резкие, грубые и убийственные». Верди может быть жестоким, когда хочет, может быть неумолимым. А она, как обычно после такого взрыва, поникла, смирилась со всем, опять отошла в сторону, как бы исчезла. Гордые протесты Стреппони проходят. И остается воля маэстро — он поступает так, как ему нравится. Теперь это просто человек с невыносимым характером, испытывающий огромное, неудержимое влечение, но, может быть, и любовь — к женщине, которая более чем па двадцать лет моложе его. Многие биографы, следуя примеру Луцио, редактора и цензора вердиевских писем, пытались неизвестно почему скрыть истинные отношения Верди и Штольц. Так что эта история будет длиться еще долго. Штольц будет чувствовать себя хозяйкой в доме больше, чем Пеппина. Она всегда будет позволять себе все, что ей заблагорассудится.
Такова обстановка, в которой живут супруги. Верди с трудом переносит все это. На душе у него мрачно, тяжело. Он не знает, что делать. Пишет письма вроде этого: «О себе могу сказать лишь, что с утра до вечера брожу по полям и не делаю больше ничего... Не читаю, не пишу, ничего, ничего, ничего. Пеппина провела несколько дней в Кремоне и теперь ходит по дому, собираясь к отъезду. Как это скучно без конца переезжать с места на место! Знаете, иногда мне хочется вернуться к первым годам моей карьеры, когда у меня было всего четыре рубашки и с ними (!) я обошел полсвета... Впрочем, нет, сейчас есть свои преимущества, но это верно, что, если жизнь делается слишком спокойной и удобной, она становится скучнее...» Этот Верди, сожалеющий о «годах каторги», о первых годах своих успехов, поистине удивляет. Но когда в душе пусто и все угасло, прошлое действительно представляется нам прекрасным и приобретает краски, которых на самом деле никогда и не было.
Покинув Париж, супруги Верди остаток лета и часть осени проводят, как всегда, в Сант-Агате, а затем едут зимовать в Геную. Что ожидает его, он не знает. Он не ставит себе никаких целей. Он считает, что отдал все лучшее, что у него было. И теперь думает только о том, чтобы отдохнуть, дать покой голове и не слишком скучать. Музыка? Пока что она, похоже, нисколько не интересует его. Он написал Реквием, он выпустил весь заряд, какой был у него. В стволе нет больше ни одного патрона. Он ведет себя не как художник, музыкант, а как упрямый и хмурый деловой человек или обеспеченный землевладелец. Почти очевидно, что он самый настоящий, довольно бесцветный буржуа, такой же бесцветный, как и его письма, потому что все свои душевные бури, все, что волнует его, клокочет внутри, успокаивается и вспыхивает с новой силой, — все, что живет в его душе, Верди скрывает и не поверяет никому.
Так завершается год — чередуются периоды полного упадка духа, угнетенного настроения и минуты более светлые, когда жизнь становится радостней. 15 сентября Мингетти включает Верди в список сенаторов итальянского королевства. Маффеи, которая поздравила его с назначением, Верди отвечает, как обычно заливая огонь водой: «Не лучше было бы, если б кто-нибудь другой занял этот пост? Что сделал я? И что я смогу сделать? Не знаю, что ответить, или, вернее, скажу откровенно, что меня это очень стесняет, а пользы от этого не будет никакой. Все это я говорю вам, только вам; потому что если б это услышали другие, они сказали бы, что я невежа и к тому же неблагодарный. Итак, пусть я сенатор, и не будем больше говорить об этом. Синьора сенаторша страдает самым прозаическим в мире заболеванием. Речь идет о фурункуле на месте, назвать которое не решаюсь».
В тот же день, когда президент совета назначил Верди сенатором, состоялись вторые выборы. Традиционная правая партия еще сохраняет большинство, но уступает тридцать кресел в пользу левой оппозиции. Гарибальди, за которого голосовали республиканцы, радикалы и социалисты, выбран в палату. И впервые в истории Италии выставлена кандидатура социалиста. Это Энрико Биньями, который пока еще находится в тюрьме за участие в подготовке восстания. Рабочее движение принимает все более организованный характер. Суды выносят один приговор за другим по обвинению в «интернационализме» или в «конспирации против государства». В Лоди в «Республиканском альманахе» под редакцией Биньями печатаются две очень важные статьи Карла Маркса и Фридриха Энгельса «Политический индифферентизм» и «Об авторитете», в которых впервые в Италии опровергается доктрина и практика анархистов.
Тем временем в начале 1875 года под предлогом борьбы с мафией и остатками бандитизма большинство парламентариев одобряет репрессивные законы, которые должны укрепить общественную безопасность. На самом деле власти (в Сицилии многие из депутатов избраны не без помощи мафии) боятся вспышек протеста и восстаний. Префекты превращаются в реакционных бюрократов, ретроградов, готовых применить силу и вызвать войска, едва только вырисовывается какая-нибудь демонстрация или возникает хотя бы тень недовольства со стороны трудящихся.
Мы уже видели, как Верди осуждал в прошлом применение правительством силы. Но теперь он переживает какой-то странный период. Он никогда не был таким бездеятельным, столь безучастным ко всему, не видящим для себя перспектив, не знающим, что делать. Возраст сказывается и так — можно прийти к своего рода смирению со своей участью, к желанию жить спокойно, кое-как коротать день за днем, потому что уже нет ничего в будущем. В самом деле, что такое для Верди будущее? Он и сам не может ответить на этот вопрос. Маффеи, которая побуждает его еще писать музыку, потому что это его «долг совести», он отвечает, что не замечает в себе этой властной потребности. «Долг? Нет, нет, вы шутите, потому что знаете лучше меня — игра закончена. Это значит, что я всегда выполнял взятые на себя обязательства с чистой совестью, независимо от того, освистывали мои оперы или аплодировали им. Никто поэтому не может упрекнуть меня, и повторяю еще раз — игра закончена». В этих словах весь характер человека (а потому и художника), который ни у кого ничего не просит, никого не благодарит и поступает так, как считает нужным он, единственный судья, которому он обязан отвечать.
«Мы бедные цыгане, ярмарочные комедианты и все, что хотите, — писал он когда-то, — вынуждены продавать наши труды, наши мысли, наши чувства. Публика покупает право освистать или обласкать нас». Все уже сказано, и ему нечего больше добавить, и потому он заканчивает игру: публика может осуждать или восхвалять, но взамен этой своей свободы мнения пусть не претендует на какую-нибудь признательность со стороны цыган и шарлатанов, особенно когда они постарели, устали и во всем разочарованы. Между «Оберто, графом Сан-Бонифачо» и «Аидой» проходит тридцать лет, а между первой оперой и мессой Реквием — тридцать два, и все это годы борьбы, страданий, трудов, огорчений, побед и поражений, пота, усталости, радостей. Тридцать два года. Целая жизнь. Лучшая часть жизни. Верди многое дал миру и получил свое. А теперь хватит. И не просите его любить публику, он всегда воспринимал ее как нечто враждебное, неприятное. Он так считает еще со времени провала «Короля на час», его второй оперы, поставленной вскоре после смерти детей и жены. Он хорошо помнит крики, смех и свист ласкаловской публики. И до сих пор ощущает в душе ледяной холод, безжалостный удар, нанесенный ему в тот день. Он помнит, как был одинок в той меблированной комнате, без будущего, без веры.
«Ох, если бы публика хотя бы тактично промолчала тогда на премьере моей оперы», — не раз говорил маэстро. Но все было иначе: ни капли жалости, полное осуждение. У крестьянина из поданской долины Верди крепкая память, он ничего не забывает. И пусть теперь не говорят ему о «долге совести». Нет никакого долга ни перед кем. Он знает, что у него плохой характер. Знает, что он неотесанный деревенщина. Ну а теперь... уже поздно. Он стар, голова седая, лицо в глубоких морщинах. Пусть его оставят в покое.
Верди говорит о себе, что он «крестьянин из Сант-Агаты», крестьянин, который по прихоти судьбы, случайно или по предопределению, кто его знает, в то же время гений и пишет оперы. Крестьянином, однако, он хочет быть и остается им. Действительно, он застенчив, полон сдержанного достоинства, не любит шумные компании, салонные разговоры. Это пессимист, который сейчас, в свои шестьдесят два года, переживает очень странную психологическую ситуацию, так сказать, сентиментальную интерлюдию, которая словно вливает в него жизнь и в то же время приводит в замешательство. Он чувствует, что годы дают себя знать, что он стареет. Впрочем, достаточно взглянуть на лицо жены, чтобы понять, как много прошло времени и какие следы оно оставило. И все же он не может отказаться от этой силы, пылкости и этого порыва, которые дает ему чувство к Терезе Штольц. Ему бы хотелось и на самом деле быть тем патриархом, каким он иногда притворяется, — суровым, задумчивым, занятым только работой в поле и нотами. Но в душе у него сейчас — и, может быть, этого никогда больше не будет — повторяется, живет отзвук молодости, и им движет сила, которой он не умеет или не хочет противостоять. Желание, заставляющее его совершать порой непредвиденные поступки. Влечение, которое вызывает необычные волнения, странные ощущения. Его снова и снова беспокоит, например, мысль о смерти. Или же ему не сидится на месте и хочется вдруг путешествовать, хотя он и уверяет всех и каждого, что не любит покидать дом. Однако соблазн сменить обстановку и повидать другие места велик.
Верди не боится выглядеть смешным, не страшится сплетен, не прячется. Зачем? Ему нечего стыдиться — ни своего возраста, ни буржуазных условностей, ни журналистов, ищущих материал для скандальной хроники. Сейчас в его душе только Штольц, она многое может дать ему, многим одарить. Его не интересует, как она любит и любит ли вообще. Он даже не задается такими вопросами. Штольц может еще разогреть его кровь, что хладеет день ото дня. Может вернуть ему желание быть молодым. И это нужно ему. Вот почему он беспокоен, вспыльчив, рассеян, раздражителен, недоволен собой, своей жизнью, будничными делами — потому что он не может делать только то, что хотел бы.
И тогда Верди отправляется путешествовать. Ездит много. Как всегда, Париж, потом Лондон, Вена, Берлин. Конечно, формальный предлог — необходимость наблюдать за исполнением мессы Реквием. Тут ни у кого сомнений не возникает. Но при этом еще и желание не расставаться со Штольц. Нужно также успокоить это глубокое внутреннее смятение, страх перед будущим. Он так нервничает, что ссорится даже со своим издателем Джулио Рикорди. Причина, как он объясняет, в том, что «крайне трудно улаживать дела», которые, однако, потом преспокойно улаживаются. Верди встречается и с Эскюдье — поскольку Реквием повсюду имеет колоссальный успех, он уславливается приехать в Париж и в будущем году. Да, он согласен. Сам будет дирижировать мессой.
Наконец Верди возвращается в Сант-Агату, в деревню, которая никогда не утомляет его. Однако настроение плохое, унылое. «...Мне нечего сказать, — признается он Маффеи, — моя жизнь слишком глупа и монотонна... Каждый день одно и то же, полное ничегонеделанье». Примерно в это время он выдвигает свою теорию — «изобретать правду». Он пишет Кларе Маффеи: «Вам кажется, что есть противоречие в этих словах — изобретать правду, но спросите об этом у Папы (так Верди называл Шекспира. — Д. Т.). Могло случиться, что он встречался с каким-нибудь Фальстафом, но трудно себе представить, чтобы он видел воочию такого негодяя, как Яго, и конечно, никогда, никогда, еще раз никогда он не встречал таких ангелов, как Имоджена, Дездемона и т. д. и т. п. А между тем они так правдоподобны! Списывать с действительности — вещь хорошая, но это фотография, а не живопись». Он уже давно обдумывает эти положения, с большими или меньшими результатами он всегда старался использовать их в своих операх, во всех операх. Даже когда еще не пытался теоретизировать (на самом деле он, разумеется, никакой не теоретик) .
5 марта 1876 года Франческо Мария Пьяве, разбитый параличом, после многих лет страданий навсегда закрывает глаза. Ушел еще один близкий человек, дорогой и честный друг. Верди не удается даже выразить свою боль. Он пишет Маффеи: «Бедный Пьяве! Он был лучшим в семье, поверьте мне, что бы вы о нем ни думали». Уже многие, очень многие покинули его, уйдя из этой жизни. Коса смерти трудится беспрерывно. «Я стар, — пишет Верди, — слишком стар. Стар и одинок».
И снова Париж. Верди дирижирует тремя представлениями «Аиды», остальные двадцать два поручает Муцио. Успех полный, невероятный. Желающие побывать на спектакле приступом берут кассу театра. Аншлаг на каждом спектакле. Это очень радует Верди, который, как мы знаем, придает огромнейшее значение кассовому сбору. Но всего этого недостаточно, чтобы настроение его улучшилось. Верди все чаще встречается со Штольц — она по-прежнему главная исполнительница партии Аиды и, разумеется, поет в Реквиеме. Они проводят вместе долгие часы. Он греется в солнечном тепле, которое исходит от этой женщины с медными волосами. Стреппони молчит и еще более замыкается в себе. И стареет с каждым днем.
Кончается июнь, завершается и турне. Снова возвращение в Сант-Агату на летние месяцы. Сколько раз они совершали этот путь, из самых различных мест Европы и Италии ехали по дороге, что ведет к просторной вилле, стоящей посреди сельской равнины. Пеппине кажется уже, что эти поездки были всегда, всю ее жизнь. Стоит жара, много работы на току, на полях — одни уже убраны, на других еще зреет кукуруза. Стреппони устала от всего — от большого дома, от сада, от своей ревности, от мужа, который не замечает ее, от этой монотонной жизни, от унылых, тянущихся друг за другом одинаковых дней.
А Верди? Он ненамного веселее. Он весь в делах: бродит по полям, во все вникает, руководит, заставляет делать и переделывать. Следит за работами по мелиорации, за молотьбой, внимательно наблюдает за винным погребом (температура, влажность и т. д.), где хранится его вино. Погреб построен в тенистом месте, под земляным укрытием, окружен высокими деревьями. В нем пахнет мхом, плесенью, листьями. Маэстро проводит тут самое жаркое время дня. Отправляет несколько писем неаполитанскому художнику Доменико Морелли, которого уже может считать своим старым другом. Ожидая от него очередную картину, он пишет: «Поскольку ты находишься в моем распоряжении, приказываю прислать картину немедленно». Однако не хочет получать ее в подарок. «Ни в коем случае, — предупреждает он, — искусство, поэзия — все это прекрасно, но ты, великий художник и поэт, тоже ешь и спишь. Почему ешь? Могу понять. Но ты не прав, не желая слушать о деньгах. Лучше поговори о них с Чезарино Де Санктисом и напиши мне сегодня же».
Штольц уехала на гастроли в Россию. Маэстро занят своими делами: совсем иссяк артезианский колодец, похоже, плохим будет урожай — «половина того, что могло быть». Он сердится на крестьян, которые не умеют применять новые методы и которым надо было бы найти «способ дать немного образования и улучшить условия жизни». Медленно тянутся дни в это знойное лето.
В Италии впервые пришло к власти правительство, составленное из представителей левой партии во главе с Агостино Депретисом. Но и после этой «парламентской революции» положение, похоже, не стало лучше. Для бедняков, как обычно, не делается ничего. Тех, кто трудится, правительство попросту игнорирует. Положение в Италии чудовищно — повсюду, особенно на юге страны, царит нищета. И неграмотность. Полностью отсутствует санитарная служба. «Нуова антолоджиа» публикует путевой дневник Рокко Де Дзерби, в котором описывается Калабрия: «...Здесь умирают от голода. Мне рассказывали о крестьянах, которые бродят по полям в поисках съедобной травы для своих жен, и те после нескольких недель, проведенных на этом козлином рационе, умирают от сильнейших болей. Мне рассказывали о грудных детях, оставшихся без молока, потому что матери голодали». Названия — «Правая историческая партия» или «Левая партия» — ничего не меняют. Их политика, во всяком случае в том, что касается внутренних проблем, совершенно одинакова. Между Депретисом и Мингетти в этом смысле нет никакой разницы. Разве лишь в том, что левая партия еще менее способна управлять страной.
В Италии растет недовольство. А также протесты, обвинения и споры. Олиндо Гверрини в стихотворении «Справедливость» пишет: «Бесчеловечные, злые плебеи, не видящие белого света, мы железом ваши козни развеем, смерть вам, проклятье, вендетта!» Слов нет, стихи плохие и риторические, но в них заключена бесспорная правда, и они пугают буржуа, отцов семейств, строгих и суровых учителей гимназий. Еще больше пугают всех выборы, которые проходят вскоре, — на них побеждают кандидаты левой партии, получившие большинство в парламенте. Официальная Италия растеряна. Много новых имен появилось в списке депутатов. Старые политические деятели впервые терпят поражение. Депутат Пироли, друг Верди, не был переизбран в парламент. Маэстро в письме утешает его: «Не расстраивайтесь! Выборы такие жалкие, что я только радуюсь, что вас не избрали! Кто знает, чем все это обернется дальше! Не цвет пугает меня... Боюсь беспомощности, насилия, нетерпимости этой партии и больше всего боюсь слабой руки Депретиса».
Хорошее настроение очень редко бывает у Верди в этот период. Он все видит в мрачном свете, угрюм, разочарован во всем, что происходит в стране. Письма этого времени очень хорошо отражают состояние его души — внутреннее беспокойство, неудовлетворенность, которые гнетут его и не отпускают ни на минуту. «Все, что сейчас делается, — результат страха», — утверждает он. И в другом письме: «Какая тоска, все та же неизменная, злая тоска», «Ничего не делаю, не думаю, не действую», «Какой смысл в жизни, если она так проходит?», «Я равнодушен ко всему». Он сердится из-за провала «Силы судьбы» в «Итальянском театре» в Париже. Опера была плохо исполнена, поставлена кое-как, без тщательной работы с певцами, хором и оркестром. Эти обвинения вместе с ворохом других упреков маэстро бросает тем, кто не умеет хорошо исполнять оперу. Он зол на весь мир. А 14 ноября умирает его старый друг скульптор Винченцо Лунарди. Уходит еще одна частица Верди, исчезает еще одна страница его личной жизни. Маэстро хотел бы поехать в Рим на похороны и остаться в столице на зиму. Но его терзает сама мысль о том, что придется являться в Сенат, куда, признается он, «...я не люблю ходить. Дела наши, па мой взгляд (надеюсь, что я заблуждаюсь), в любую минуту могут сделать зловещий поворот, и я не хочу быть свидетелем этого». Все отменяется — и участие в похоронах, и поездка в Рим. Все остается по-прежнему. Он еще какое-то время поживет в деревне.
Дни становятся короче, поля укрыты туманом, деревня кажется вымершей. С каждым днем все холоднее. Земля засыпает. После обильных дождей По переполнена, ее уровень поднимается до предельной отметки, прибавилось воды и в каналах, проходящих вдоль полей. Из-за грязи почти невозможно ходить по дорогам. Сант-Агата практически отрезана от всего мира. «Моя пустыня», — говорит Верди о ней, когда с наступлением плохой погоды не может больше совершать долгие прогулки. Убивая время, он часами сидит у камина в большой зале и без всякого выбора читает книгу за книгой. Или же уходит в свою спальню, которая служит ему и кабинетом. У стены рояль, шкаф, напротив кровать, посредине письменный стол, возле — еще кресло, шкаф и два стула. Время от времени Верди встает и подходит к окну. Сквозь запотевшие стекла виднеются едва различимые в густом тумапе темные силуэты деревьев, домов, церкви. Кругом стоит тишина, необыкновенная, глубокая тишина. Бесконечные поля, голые виноградники и деревья кажутся окаменевшими от холода. Верди любит все это, говорит, что не мог бы найти другого места, «где можно жить с большей свободой». И благословляет эту тишину, «потому что она помогает думать». В парке растут деревья, которые он сам сажал, давая каждому имя — платан «Риголетто», дуб «Трубадур», ива «Травиата» и так далее: «Дон Карлос», «Бал-маскарад», «Аида», «Сила судьбы». Сколько выращено деревьев, сколько опер — какой труд всю жизнь! Теперь, глубокой осенью, в преддверии зимы, деревья стоят похожие на скелеты, черные. Он смотрит на них из окна, и его вновь одолевают мрачные мысли, охватывает необъяснимая, глубокая печаль. Он становится все молчаливее, упрямо молчит долгими часами, и на лице непроницаемая маска. Годы берут свое, недавно он понял это окончательно, и он не ошибается. Итоги он не подводит, не хочет подводить. Это ничего не даст — не избавишься от совершенных ошибок, не повторятся минуты радости.
Почти все время идет дождь, небо целыми днями затянуто, словно тяжелым покрывалом, тучами. Он мирится с этими холодными днями, с этими туманами и дождями. Он ничего не делает. И только слушает, как проходит время. Он написал много музыки, это верно, не вся она устраивает его. Были и неудачи. Но это неважно. Он чувствует все же, что будет еще писать музыку. Не знает когда, не ведает, что его заставит, что взволнует или послужит толчком. Конечно, теперь он уже не такой, каким был много лет назад. Между одной оперой и другой проходят годы и годы молчания. Уже не горит он лихорадочным огнем возбуждения, как когда-то. Потому что прежде у него было желание достичь цели, утвердиться, победить. Была необходимость выразить свои чувства. Может быть, так лучше. А может, нет. Кто знает? Он не может дать ответа. Он ни о чем не сожалеет в прошлом. Разве что о физической силе, а быть может, и о ней не сожалеет, потому что силы у него еще предостаточно. Пока что ему хорошо и так — стоять у окна и смотреть на деревню, слушать мягкий шум дождя. Уже декабрь. Настало время порадовать Джузеппину. Бедная старушка, живет тут в тиши, возле него, готовая ко всему, лишь бы он, хозяин, был доволен. Супруги Верди покидают Сант-Агату, рояль, деревья, парк и гальку, шуршащую под ногами. Год подходит к концу, они едут в Геную. В сущности, жизнь не меняется — иногда поездки в Милан, эта неизменная грозовая туча Штольц, немногие друзья, с которыми можно обменяться мнениями о том о сем. Так час за часом, неделя за неделей проходит время. В этот период маэстро пишет много писем. Много столярничает, без конца играет в бильярд, который доставляет ему по вечерам немало удовольствия. Музыка заброшена, поиски либретто для будущих опер тоже. Писать он будет, когда придет время, когда захочется, когда появится необходимость. Пока же нет. Пусть в Италии сходят с ума по Вагнеру, пусть газеты восхваляют сколько угодно немецкую музыку. Он молчит, в данный момент музыка не принадлежит ему.
Маффеи, однако, не мирится с молчанием Верди. Уговаривает снова заняться сочинением. Говорит, что Италии еще нужна его прекрасная музыка, и не только Италии — всему миру. Так что за дело! Надо поискать хорошее либретто, и пусть родятся новые мелодии. Умная, утонченная, может быть, несколько манерная, тщеславная, с бледным овальным лицом и большими печальными глазами — такова графиня Кларина Маффеи, последняя героиня былого Милана. Она свободно переходит с местного диалекта на французский или итальянский язык. Знает также английский, во всяком случае в той мере, чтобы читать в подлиннике Шекспира и Байрона. В ее салоне, открывшемся в 1843 году, собирались все самые выдающиеся представители итальянской и зарубежной культуры — Томмазо Гросси, Массимо Д'Адзельо, Алессандро Мандзони, Оноре де Бальзак (увидев его впервые, Кларина бросилась ему навстречу с возгласом «Обожаю гениев!»), художник Айес, Камилло Бойто, Джованни Прати, Джузеппе Джакоза, Джозуэ Кардуччи, Панцакки, Джулио Рикорди. Расставшись с мужем, человеком образованным, очень мягким по характеру, она связала свою жизнь с Карло Тенкой, который повелевает ею как хочет. Нет такого важного события в Милане, которое не имело бы отзвука в салоне Кларины. И если человек стремится к тому, чтобы его считали выдающейся личностью, он должен входить в число ее друзей.
Верди не был в доме Маффеи вот уже двадцать лет. Они постоянно переписывались, но виделись редко. Теперь, помирившись с «Ла Скала» и Миланом, маэстро все чаще бывает у своей дорогой подруги, но не в то время, когда ее салон полон знаменитостей. Долгие разговоры на эстетические темы, споры о значении искусства и его святых принципов надоедают ему, раздражают. Точнее — просто скучны. Дело не в том, что он не хочет или не умеет высказать свое мнение. Он высказывает его — и еще как! Но это суждения прямые и резкие, как удар топора. Суждения бескомпромиссные, не приукрашенные цитатами или длинными перифразами. Это хорошо или нехорошо. Это верно или неверно. Ему нравится или нет. Если разговор, например, идет о «Весталке» Спонтини, Верди говорит без обиняков: «Я думаю, «Весталка» Спонтини — это опера, которая имела большое значение тогда, когда отвечала требованиям своего времени, но это не шедевр». И если он должен сказать, что думает о Бойто, то, не колеблясь ни минуты, выкладывает свое поразительно точное мнение: «...трудно сказать, сможет ли Бойто дать Италии шедевр! Он очень талантлив, стремится к оригинальности, а выглядит довольно странно. Ему не хватает непосредственности, умения найти мотив — многих ценных музыкальных качеств. С этими склонностями можно более или менее преуспеть в таком необычном и театральном сюжете, как «Мефистофель», и гораздо труднее в «Нероне».
В новой редакции «Мефистофель», сокращенный, подчищенный, перекроенный, идет на сцене болонского театра 4 октября 1875 года. Успех скромный, но он вознаграждает автора за свистки и упреки, которые были восемь лет назад в «Ла Скала». Опера Бойто тем не менее не шедевр. В ней есть удачные мелодические места, но в целом она неровная, вымученная, а местами автору недостает хорошего вкуса. «Мефистофель» родился под знаком огромного самомнения. Каков Бойто в жизни, таков он и в своей музыке, в своих стихах. Это мятущаяся, увлекающаяся душа, художник, связанный со своей эпохой, но не способный заглянуть в будущее. Бойто станет очень влиятельным деятелем в культурном, издательском и музыкальном мире Милана в конце XIX века, но он никогда не сумеет полностью выразить себя, потому что у него так и не хватит сил сделать это. Он будет одной из самых ярких фигур в литературных салонах, играющих важную роль в жизни ломбардской столицы, но его влияние не выйдет за ее пределы.
Верди же, напротив, неуютно чувствует себя в светских гостиных. Пустые разговоры сердят его, эта публика вызывает неприязнь, бывать в обществе и поддерживать связи с влиятельными людьми ему совершенно ни к чему. Он остается замкнутым в себе самом и неразрешимой загадкой для других. Он несколько таинствен, даже для тех, кто хорошо его знает. Даже для Штольц, с которой у него сейчас небольшая размолвка. А виновата в этом Аделина Патти. Послушав ее, Верди восхитился: «Изумительный голос, чистейшее пение, поразительная актриса с шармом и естественностью, каких нет ни у кого». И это «ни у кого» Штольц не в силах пережить. А она как же? Или Верди уже забывает ее? Выходит, надо опасаться появления новой, более красивой и яркой звезды? Тем не менее недовольство и опасения богемской певицы длятся недолго. Штольц вновь легко занимает первое место в сердце маэстро. А он между тем переживает какие-то странные ощущения — он словно отсутствует, ничто не интересует его, и ему ничего не хочется делать. Он не знает, куда деть время. Сердится по пустякам больше обычного, с почти болезненной дотошностью занимается своими денежными делами. Ссорится с французским издателем Эскюдье, который допустил плохое исполнение «Аиды», «проституировав ее», как он с гневом пишет ему, «ради эксперимента всех дебютантов». Верди в плохих отношениях с Рикорди из-за одного недоразумения, связанного с меццо-сопрано Вальдман. Миланский издатель скрывает свое недовольство и отмалчивается в ожидании лучших времен. Он тоже пытается убедить Верди писать, ему нужны его новые оперы. Этот автор дает ему самый большой доход. Поэтому лучше сделать вид, будто ничего не происходит, и не ссориться по пустякам.
Проходит и первая половина 1877 года. Все уговаривают Верди писать, а он притворяется, будто не слышит. Время от времени отвечает отказом Рикорди, Маффеи, Стреппони, Патти, Штольц, Арривабене. У него ничего нет в душе, уверяет он, и вообще он не умеет строить планы на будущее. Еще одну оперу? Именно теперь у него нет ни малейшего желания даже говорить о ней, нет никаких идей. Ничто не побуждает его приняться сейчас за новую оперу. Работать он хочет, это верно. Но физически, давая себе нагрузку, которая свалила бы менее сильного человека, чем он. В Сант-Агате, куда он вернулся, с удовольствием работает мастером-каменщиком. Это очень нравится ему. И кроме того, командует, распоряжается, отдает приказы и указания, берется за мастерок, таскает мешки, толкает телеги и ходит с ног до головы перепачканный известыо. Лицо почернело от загара. Рояль стоит закрытый, нотная бумага лежит на самом дне ящика. В воздухе летает белый тополиный пух. Поле зарастает густым клевером. В иные дни солнце печет немилосердно. Поданская долина сейчас - это буйство зелени, которая становится все более яркой и сверкающей. Верди окидывает взглядом свои поля. Он любит это время года — весну. Ему шестьдесят пять дет. Он считает, что это самый подходящий возраст, чтобы уйти на пенсию. Музыка, опера, либретто, певцы, театр? Пусть ими занимаются другие. Он свое уже сделал. Но, решив так, он вдруг ощущает, что в душе рождается сомнение. А почему бы не написать музыку? Почему бы не спеть еще одну песню? Но никому не говорит про это, никто ничего не должен знать. Ему не нужны ни подстегивания, ни указания, ни уговоры. Видно будет. Пока же пусть его лучше оставят в покое — дадут порадоваться весне.
9 ноября умирает Виктор Эммануил II. Ему устраивают торжественные, пышные похороны. Вся Италия по воле правительства и с помощью газет, учителей, профессоров и префектов надевает траур. Не проходит и месяца, как умирает и Пий IX. Но на этот раз народ равнодушен. Не соболезнует даже официальная Италия. Верди, поддавшись общему настроению, тоже считает смерть короля «настоящим национальным бедствием». Сколько имен, сколько людей уходит в вечность! Если задуматься, то окажется, что и он принадлежит к поколению, которое подошло к последнему причалу. Кончина в бедности либреттиста Темистокле Солеры, с которым Верди работал когда-то, глубоко печалит его. «Какая великая нелепость — жизнь, — сокрушается маэстро, — она поглощает все наши надежды и мечты». Умирает и графиня Джина Сомалья (говорили, будто у нее в годы Риеорджименто был роман с Верди). Маэстро растерян, его охватывает страх: настоящий враг — это время, старость — это бег к концу. «Но сейчас все умирают! Все!» — с изумленим пишет он Маффеи. Если оглянуться, кругом одни старики: Стреппони — она даже не напоминает ту красивую, веселую женщину, на которой он женился; Джулио Рикорди со своей острой белой бородкой, маленьким личиком, весь высохший; граф Арривабене, согбенный, морщинистый, с болезненным лицом; добрая Кларина — она все больше походит на сову со взлохмаченными перьями; и Бойто — теперь уже пожилой, солидный человек. И даже у Штольц заметны следы, которые, убегая, оставляет время. У Верди возникает внезапное, неодолимое желание почувствовать себя молодым, сильным, взбудоражить свою кровь. Ему хочется кипучей жизни, но, к сожалению, это лишь благие пожелания, попытка закрыть глаза на окружающую действительность. Ему нездоровится, у него бронхит, вызывающий «сухой, непрестанный, дьявольский кашель». Настроение хуже некуда. Верди едет в Монте-Карло — подышать свежим воздухом. Заходит в казино и ставит несколько франков на рулетку, проигрывает. Он недоволен, презирает азартную игру и всех, кто посещает эти места. Его душа простолюдина, крестьянина из паданской долины отвергает это общество и этот мир.
Маффеи делает очередную, бог весть которую по счету попытку уговорить его вернуться к музыке. Ответ Верди полон изумления, недовольства. Он не может понять, почему люди, которые так дороги ему, продолжают настаивать, заставляют его писать оперу. «Вы, именно вы, советуете мне писать!! Но давайте говорить серьезно: для чего, собственно, мне писать? К чему бы это привело? И какой мне от этого прок? Результат будет самый плачевный. Я снова услышу, что не сумел написать оперу, что стал последователем Вагнера. Завидная слава! После почти сорока лет деятельности кончить подражателем!» Нет, о музыке он забыл. Ему кажется сейчас, что жизнь его шла как бы концентрическими кругами, которые постепенно расходятся все дальше и дальше, теряя силу и исчезая. События приходят, свершаются и уходят в прошлое. Еще вчера гремела слава Штольц. А теперь, когда ей всего сорок четыре года, она уходит со сцены. И подумать только, ведь для нее он написал партию Аиды. Да, «Аида». И сама опера кажется ему далекой, почти чужой. Он вспоминает волнение, какое испытывал, когда писал ее, и сравнивает с сегодняшним своим бездействием. Сможет ли он когда-нибудь петь так же, как когда-то, сочиняя «Аиду»? Найдет ли в душе эту силу, этот заряд?
Пеппина совсем поседела и медленно гаснет. Отказывается ехать на выставку в Париж. Такое случается впервые. И в этом тоже есть свой смысл. Впрочем, и Верди тоже не особенно рвется туда. Лучше всего ему в Сант-Агате, откуда он пишет: «...одинок, вне человеческого сообщества и ничего ни о чем не знаю. Вы мне скажете, что никто не принуждает меня вести такую однообразную жизнь. Это совершенно справедливо, но беда в том, что, поступив иначе, я бы все равно не чувствовал себя лучше».
В Италии под пеплом тлеет огонь, то и дело из-под серой кучки внезапно вырываются языки пламени. Волнения прокатываются по стране с севера на юг и захватывают даже острова. Отменен, но уже слишком поздно, налог на помол. Повсюду происходят смуты, хотя экономика немного выравнивается. Угнетенных, эксплуатируемых, выброшенных из жизни людей по-прежнему очень много. Верди возмущен этим: «Если б вы видели, мой дорогой Пироли, — пишет он, — сколько у нас бедняков и сколько среди них крепких, молодых парней, которые ищут работу и не находят ее, просят милостыню — кусок хлеба! И это хорошо бы знать правительству... В Дзибелло, Соранью, Буссето и т. д. и т. д. префекты послали конных карабинеров, берсальеров и т. д. и т. д., чтобы не допустить никаких демонстраций. Вот почему бедняки говорят: «Мы просим работы и хлеба. А они присылают нам солдат и наручники». И это действительно так. В письме к Арривабене он еще более определенно передает свои впечатления: «...я потратил некоторое количество денег, что позволило накормить много бедных рабочих, потому что, это надобно знать вам, жителям столиц, нищета у нас огромна, велика, необъятна. И если нам не поможет провидение, земное или небесное, на нас обрушатся огромнейшие несчастья. Видишь ли, будь я правительством, я бы не стал заниматься разными партиями, белой, красной, черной, а подумал бы о хлебе насущном... Но не будем говорить о политике, потому что я в ней не разбираюсь и презираю ее... во всяком случае, ту, которая делалась до сих пор...» Правительство Депретиса уходит в отставку, и политическому деятелю Страделле поручают создать новое — и как можно быстрее. Верди разгневан. Он пишет Маффеи: «Вы не представляете, как я беспокоюсь и нервничаю. Я не знаю, в чем дело, но это так! Какие времена! Чем все это кончится? Я не боюсь бури, но меня пугают рулевые и гребцы. Если они не знают своего дела и у них вет твердости и опыта...»
Через несколько дней, 17 ноября 1878 года, в Неаполе республиканец Джованни Пассананте, повар по профессии, бросается к карете Умберто I и пытается пронзить его кинжалом. Королева Маргерита бросает ему в лицо букет цветов, президент Совета Бенедетто Кайроли своей грудью защищает короля и падает, раненный, впрочем, легко. Пассананте тут же хватают карабинеры, спасая от самосуда. По всей Италии сразу же прокатывается волна протестов против анархистов, повсюду обнаруживаются гнезда опасных заговорщиков, людей, собирающихся совершить покушение, разных свободолюбцев, свирепых конспираторов. Кто не с буржуазией, кто не согласен с системой, — враг, потенциальный убийца, человек, которого надо остерегаться или, во всяком случае, относиться к нему с большим подозрением и опасением. Газеты называют Пассананте «ужасным поваром из Сальвии», «бесстыжим кухонным рабочим», «диким зверем».
Судебный процесс происходит в январе 1879 года и длится всего два дня. Врачи устанавливают, что обвиняемый в здравом уме и полном рассудке. Прокурор требует смертной казни: «Пусть же умрет он! Пусть кровь его смоет пятно, которым он опозорил эти края! Пусть умолкнут паладины глупой и опасной снисходительности!» Суд удаляется всего на пятнадцать минут. Объявляется приговор — смертная казнь. Никто или только очень немногие помнят, что Пассананте, этот «безумный и подлый цареубийца», родом с юга, то есть оттуда, где люди живут в самой чудовищной нищете и доходят до полной деградации. Это самая несчастная часть Италии. Умберто I заменяет смертную казнь каторжными работами. Пассананте отправляют в Портоферрарио, и он сидит там два с половиной года, прикованный восемнадцатикилограммовой цепью. Никому, кроме стражников, не разрешено видеться с ним. Его камера находится ниже уровня моря, он живет в темноте и сырости. После десяти лет невыносимых страданий его отправляют в сумасшедший дом, где он и умрет в 1910 году.
Общественное брожение в стране, напряжение, вообще вся обстановка в этот период не нравится Верди, лишает его веры в правящий класс. «...Нищета повсюду, умерла торговля, — комментирует он, — недоверие к людям честным, ставка на мошенников. А посему ура! Будем веселиться!..» Он обращается к прошлому, думает о пути, пройденном Италией, об идеалах Рисорджименто, когда пели «О господи, что от родного крова...» или с еще большим волнением «Лети же, мысль...», и все в театре, аплодируя, вставали с мест и подхватывали этот гимн свободе и братству. А теперь? Теперь Рисорджименто приказало долго жить, осталась лишь пустая болтовня. О былых идеалах совсем забыли, и в театрах не поют больше «Лети же, мысль...».
Есть ли сейчас что-либо такое, что может побудить его петь? Наверное, страдания человека и трудности жизни. Но где, где обрести вдохновение, желание найти толчок? Он думает о своей музыке как о чем-то ушедшем в прошлое. В разговоре с Маффеи в минуту редкого откровения у него вырывается такая проникнутая печалью фраза: «...я тоже был художником». В этом он не сомневается — да, прежде он был художником. А теперь? А в будущем? Есть ли у него это будущее художника? Мыслимо ли, что с музыкой все покончено и навсегда? Верди отказывается отвечать на этот вопрос. Он просто живет. Он чувствует себя старым, может быть, даже чересчур старым. Как это трудно — снова запеть! Как таинственно человеческое сердце и как, выходит, непредсказуемы его порывы.
← К содержанию | К следующей главе →